Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

ЛЬВОВ





Прекрасная и бессмертная наша жизнь
Ксения Агалли



Тут нельзя в лоб — ни говорить, ни писать. Львов не любит, когда в лоб, это не по-львовски — слишком торопливо, слишком прямолинейно для этого города, где презирают Эвклидову геометрию, где параллельные пересекаются и лента Мебиуса дело обычное. Можно только на цыпочках, только запинаясь, задыхаясь и перебивая самого себя, опасаясь найти вдруг верное слово, отменяющее и все уже сказанные, и бесконечное кружение возле, вокруг смысла, которое только и есть подлинный, настоящий разговор, а всё остальное — профанация, ведь неназываемое — не назвать…

Так вот, те, которые жили во Львове до меня, которые там родились и выросли, — они уже от города этого вроде бы немного устали. Они видели упадок, угасание и уплощение смыслов. Все эти переулки, брукивки, латунные ручки и кнопки звонков, польские слова, проступающие на стенах домов из-под побелки, как кровавое неотмываемое пятно; все особнячки, в которых хочется прожить последние свои годы и тихо угаснуть в кресле с раскрытым томом, к примеру, Монтеня; позвякивающие трамваи, запах кофе и копчёностей, торты с цукатами, которые словно гастрономическая проекция того же Львова; звучащее дивно «пани желает кавы?», опять кофе и коричневая с бежевым ажурная пена, стекающая по боку джезвы прямо на раскалённый песок; искажённая перспектива, прекрасная скособоченность зданий и мелкие подробности их устройства, вроде внутренних двориков, чёрных лестниц, глухой стены с единственным маленьким окошком на уровне 4-го этажа, Высокий замок над городом — им вроде бы немного поднадоели.

И они с радостью отдали мне его, как капризные барчуки отдают кухаркиному сыну прежде любимую, но потрёпанную игрушку. Исцарапанную, облезлую лошадку на колесиках. Когда-то нарядную и весёлую, а сейчас поблекшую и жалкую.





Но это для них — поблекшая, а для меня — волшебство, чудо, восторг. Я, девочка из пыльной и одномерной провинциальной Махачкалы, тогда не знала, что со Львовом нужно осторожно, что с него и с Артурушки Волошина начнётся тот страшный отсчёт, про который Игорь Клех написал: «Начали наконец умирать мы сами».

Ничего ещё я не знала. Ни про Лычакив, который расположится у меня в сердце и памяти, прирастая год от года. Ни про то, что вдали от Львова буду ещё много лет жить тем, что он мне дал, дышать его отравленным воздухом, что успела набрать в лёгкие, пить его горькую воду, а шпили его костёлов будут протыкать насквозь все новые города, куда я попаду. Просто всплескивала руками и ахала. Даже говорить не могла, не было тогда у меня подходящих слов.




Но в первую же ночь меня вытащили погулять. Тут-то всё и случилось, тут меня и накрыло. В Бернардинах, кажется. За крепостными стенами, подле монастыря, около колодца, который тогда ещё был прикрыт решётками, чтоб никто не упал, не потерялся в этой черноте и глубине. Только я не убереглась. Над ним склонилась, взглянула вниз и пропала навсегда. Что-то мне отразилось внизу, да так отразилось, что я подняла голову и сразу поняла, что стала другой, что до сих пор была пустой перчаткой, а тут город вошёл в меня, как ловкая сильная рука. И я пришлась ему по размеру.


Это было такое странное ощущение, такое странное и небывалое, что я даже рассказать о нём толком не могу. Могу только говорить, что все закоулки, все башенки, чердаки и подвалы, всё, что я находила потом в этом городе, — были знакомы, будто один раз уже виденные.
И треснутое окошко на втором этаже подъезда старого дома, через которое был виден внутренний дворик Музей-Аптеки с галереями и прелестной какой-то скульптурой.
И странная круговая квартира Жоры Чёрного, где можно было жить неделю и ни разу не встретить людей, которые жили там в одно время с тобой.


И комнатка под крышей, комнатка-квартирка на 4-м этаже трёхэтажного дома, где помещался целый мир, совсем другой мир, и хозяйкой его была девушка с «морским именем и мраморными глазами».


И за ночь вырастающие из домов балкончики и прочие финтифлюшки, которых ещё вчера не было, точно не было, ты же смотрел, а тут — проявились.


И лёгкая поступь Захер фон Мазоха, который вроде бы только что прошёл по этому вот переулку, но ты не видишь его и не можешь догнать.


И тень былого величия, принадлежности к Австро-Венгерской империи, причастность к её мрачной силе и великолепию, до сих пор не дающая покоя львовянам.




Ну а через год я уже жила в этом городе. И по ночам упрямо бродила по улицам, где мне открывалось разное, — такое, во что и поверить нельзя. Мой тогдашний муж поначалу дико возмущался, говорил, что одной опасно, и просился со мной. Но я никак не могла его взять, никак. Потому что, хотя он здесь вырос, и я его любила, как сорок тысяч братьев, но не ему над чёрным колодцем июльской ночью сказали, что он перчатка, которая по размеру пришлась чьей-то ловкой, сильной руке.

Истанбул

И это была последняя ночь в Стамбуле.
Во мне плескалась ракия и слёзы, а надо мной чайки метались в небе, как белобрюхие панические рыбы.





У меня до сих пор горько во рту от пахлавы и щербета, а в глазах рябит от огней и лиц.
Я не купила себе юбку — яркую, как середина лета, — мне казалось, что я её недостойна, и это всем станет ясно, как только они посмотрят на нас с юбкой.


Душа моя, я пела с какой-то странной женщиной в странном ресторанчике, представь!
Правда, пела, хотя этого никто не слышал, только она знала, что пою.
Но сначала послушай.


Тут так.


Надо идти по Истиклялю — это имя улицы, такое хрупкое бьющееся имя, ты подумай, а потом вдруг смертельно устать от всего, от чужого веселья, от огней; и тогда сразу свернуть в один из переулков и изнемочь уже от тесноты и жаровень, и гула голосов, и чужой речи, и запахов еды, таких густых, что ты пробиваешься через них и выходишь, пошатываясь, навсегда сытый, вот тогда и будет этот ресторанчик, душа моя.





И в ресторанчике будет его хозяин — гибкий седой мужчина, носастый, улыбчивый.
И будут сидеть его гости за столиком, практически на улице, и будет опять сидеть она. Ты поймёшь, что это она, у неё вульгарный смех и затравленный взгляд.
Она немолодая, густо накрашенная с оголёнными плечами и глубоким декольте. Она подзывает к себе каких-то оборванных уличных музыкантов, машет им, будто ищет спасения, и они подходят спасать, и она начинает петь.


Она поёт про родство и сиротство.


Про то, как прекрасна свобода быть жалкой и всё потерявшей.


Как мучительно ждать, когда на плечо опустится ладонь, но ложится только загар.


И это неосуществившееся незагорелое место на твоём плече и есть вся твоя тайна.


Твоя слабость.


Твоя отвага.


Твоя злость, и просьба, которую никто никогда не расслышит...
...и правильно сделает, правильно сделает.





Она пела, и я не понимала, как люди вокруг оставались живыми под этот её голос, который бился о стены и поднимался вверх к чёрному низкому небу над Истиклялем.


Пела про любовь, конечно, пела кому-то далёкому, заговаривала судьбу.


Давай убежим, — пела она, — давай убежим ото всех и станем ходить всюду вместе, держась за руки, и это будет вечно, то есть год или два, а потом ты закрутишь с красивой официанткой, станешь пропадать в её ресторанчике, а я с горя решу топиться, но передумаю и заведу шашни с дрессировщиком тигров и уже почти убегу с ним и тиграми, а ты уже почти перенесёшь все свои вещи к официантке, но вдруг как-то вечером мы, уже совсем чужие, случайно встеримся, посмотрим друг на друга и, не говоря ни слова, соберём наши манатки и уедем ночным автобусом. Уедем вместе в другой город, где всё повторится, и ещё повторится, но мы, в конце концов, обязательно будем уезжать ночным автобусом. Вместе.


Наверное, именно это она и говорила, я не знаю языка, а я смотрела на неё сверху с балкончика над залом, облокотившись на перила смотрела.




И я отвечала ей по-русски: знаешь, ты пой, — говорила я, — потому что когда ты поёшь так хрипло и фальшиво, я могу не думать ни о чём.


Я ей говорила: знаешь, вот кончается день, а с ним и город, и завтра станет всё другое, и я сяду в металлическую странную птицу, и она сделает вид, что летит, а на самом деле рабочие в спецовках просто передвинут декорации, и я забуду тебя, обязательно забуду, иначе станет больно жить.


Она была жалкая и красивая одновременно, и она купила венок, душа моя. Мимо бегали дети, продавали венки из цветов.


И она подозвала и купила себе венок.


И надела.


И сама расплатилась за него.


А ведь пятеро мужчин сидели с ней за одним столом.


Они кивали ей, улыбались, подливали в её стакан, но никто из них не дёрнулся, когда она полезла в свою сумочку за деньгами — и это ужасно неправильно.


Женщины не должны сами покупать себе такие венки. Как и такие юбки. Юбки, похожие на пёстрое лето, не покупаются просто так, от скуки, от много денег, особенно если ты не носишь юбки; я говорила себе: пойми, ну это смешно, мне её никак нельзя.


А эта женщина, потерянная сестра, она хрипло пела, будто кричит и плачет, и всё понимала про юбку, про чаек, про судьбу и тоску, слишком много понимала, в этом своём венке, чтобы я могла там оставаться, душа моя, слышишь ли?!

ТБИЛИСИ

Плакать я начала буквально сразу же. Как только приехали в Тбилиси.



Во мне вдруг обнаружилось столько любви, что она иначе не выражалась. Изливалась слезами, притягивала мои ладони к ржавым перилам и старым потрескавшимся стенам, иногда обрушивалась с такой силой, что я падала на асфальт и прямо там лежала, задыхаясь от нежности и счастья, а машины объезжали меня опасливо.



Чужая старенькая женщина погладила меня по щеке и сказала «девочка моя», а я поймала её сухую коричневую руку и поцеловала в ладонь, будто всегда так делала, и почувствовала, что прощена. Так будет ещё не раз. Через два года я снова буду шагать по этому городу, забреду в какие-то крохотные путаные дворики — из тех, что размазываются ветром, как только ты сворачиваешь за угол и больше не держишь их взглядом, — и увижу деревце с созревающими гранатами. Стану кружить вокруг него, целясь фотоаппаратом, выстраивая кадр, чтоб гранат был на переднем плане, а за ним уже и лесенки, и балкончики, и всё остальное хлипкое человечье жильё.



А из окна второго этажа меня окликнет другая женщина, но тоже старенькая, и я, уставшая, напуганная всем опытом предыдущей дурацкой своей жизни, трусливо попячусь, будто мне 13 и я курю в чужом подъезде. А она скажет мне: «Они ещё не готовые, невкусные! Погоди, детка!»
От этого «детка» я застыну тупым столбиком, и буду так стоять, пока она не спустится — прихрамывающая, крохотная, мне по плечо, в руках ножницы, — отрезать для меня ветку с гранатами. Выбирать будет долго.



«Хочу, — скажет, — лучшие. Бери, пусть тебе на память будет от Анны. — И притянет к себе мою голову, и поцелует в лоб. И скажет: — Счастья тебе, девочка».



Collapse )

(no subject)

И это была последняя ночь в Стамбуле, во мне плескалась ракия и слезы, а надо мной чайки метались в небе, как белобрюхие панические рыбы. У меня до сих пор горько во рту от пахлавы и щербета, а в глазах рябит от огней и лиц, я не купила себе юбку, яркую, как середина лета, мне казалось, что я ее недостойна и это всем станет ясно, как только они посмотрят на нас с юбкой.

Душа моя, я пела с какой-то странной женщиной в странном ресторанчике, представь! Правда пела, хотя этого никто не слышал, только она знала, что пою.

Но сначала послушай, тут так, надо идти по Истиклялю, это имя улицы, такое хрупкое бьющееся имя, ты подумай, а потом вдруг смертельно устать от всего, от чужого веселья, от огней и тогда сразу свернуть в один из переулков и изнемочь уже от тесноты и жаровень, и гула голосов, и чужой речи и запахов еды таких густых, что ты пробиваешься через них и выходишь пошатываясь, навсегда сытый, вот тогда и будет этот ресторанчик, душа моя.

И в ресторанчике будет его хозяин, гибкий седой мужчина, носастый, улыбчивый.

И будут сидеть его гости за столиком, практически на улице и будет опять сидеть она. Ты поймешь, что это она, у нее вульгарный смех и затравленный взгляд. Она немолодая, густо накрашенная с оголенными плечами и глубоким декольте. Она подзывает к себе каких-то оборванных уличных музыкантов, машет им, будто ищет спасения, и они подходят спасать и она начинает петь.

Она поет про родство и сиротство, про то, как прекрасна свобода быть жалкой и все потерявшей, как мучительно ждать, когда на плечо опустится ладонь, но ложится только загар и это неосуществившееся незагорелое место на твоём плече и есть вся твоя тайна, твоя слабость и твоя отвага, и твоя злость, и просьба, которую никто никогда не расслышит и правильно сделает, правильно сделает.

Она пела, и я не понимала, как люди вокруг оставались живыми под этот ее голос, который бился о стены и поднимался вверх к черному низкому небу над Истиклялем.



Пела про любовь, конечно, пела кому-то далекому, заговаривала судьбу. Давай убежим, – пела она, – давай убежим ото всех и станем ходить всюду вместе, держась за руки, и это будет вечно, то есть, год или два, а потом ты закрутишь с красивой официанткой, станешь пропадать в ее ресторанчике, а я с горя решу топиться, но передумаю и заведу шашни с дрессировщиком тигров и уже почти убегу с ним и тиграми, а ты уже почти перенесешь все свои вещи к официантке, но вдруг как-то вечером мы, уже совсем чужие, посмотрим друг на друга, и не говоря ни слова, соберем наши манатки и уедем ночным автобусом. вместе. в другой город. где все повторится и еще повторится, но мы в конце концов обязательно будем уезжать ночным автобусом. вместе

Наверное, именно это она и говорила, я не знаю языка, а я смотрела на нее сверху с балкончика над залом, облокотившись на перила смотрела, и отвечала ей по-русски – знаешь, ты пой, – говорила я, – потому что когда ты поешь так хрипло и фальшиво, я могу не думать ни о чем.


Я ей говорила, - знаешь, вот кончается день, а с ним и город и завтра станет все другое и я сяду в металлическую странную птицу и она сделает вид, что летит, а на самом деле рабочие в спецовках просто передвинут декорации и я забуду тебя, обязательно забуду, иначе станет больно жить.

Она была жалкая и красивая одновременно, и она купила венок, душа моя. Мимо бегали дети, продавали венки из цветов, и она подозвала и купила себе венок и надела, и сама расплатилась за него, хотя пятеро мужчин сидели с ней за одним столом. Они кивали ей, улыбались, подливали в ее стакан, но никто из них не дернулся, когда она полезла в свою сумочку за деньгами и это ужасно неправильно.


Женщины не должны сами покупать себе такие венки. Как и такие юбки, юбки, похожие на пестрое лето не покупаются просто так, от скуки, от много денег, особенно если ты не носишь юбки, я говорила себе – пойми, ну это смешно, мне ее никак нельзя.

А эта женщина, потерянная сестра, она хрипло пела, будто кричит и плачет, и все понимала про юбку, про чаек, про судьбу и тоску, слишком много понимала, в этом своем венке, чтобы я могла там оставаться, душа моя, слышишь ли!

О Львове

                                                                                  Прекрасная и бессмертная наша жизнь

                                                                                                                            Ксения Агалли

Тут нельзя в лоб ни говорить, ни писать. Львов не любит, когда в лоб, это не по-львовски, слишком торопливо, слишком прямолинейно для этого города, где презирают Эвклидову геометрию, где параллельные пересекаются и лента Мебиуса дело обычное. Можно только на цыпочках, только запинаясь, задыхаясь и перебивая самого себя, опасаясь найти вдруг верное слово, отменяющее и все уже сказанные, и бесконечное кружение возле, вокруг смысла, которое только и есть подлинный, настоящий разговор, а все остальное - профанация, ведь неназываемое - не назвать..

Так вот, те, которые жили во Львове до меня, которые там родились и выросли - они уже от города этого вроде бы немного устали. Они видели упадок, угасание и уплощение смыслов. Все эти переулки, брукивки, латунные ручки и кнопки звонков, польские слова, проступающие на стенах домов из-под побелки, как кровавое неотмываемое пятно, все особнячки, в которых хочется прожить последние свои годы и тихо угаснуть в кресле с раскрытым томом, к примеру, Монтеня, позвякивающие трамваи, запах кофе и копченостей, торты с цукатами, которые словно гастрономическая проекция того же Львова, звучащие дивно «пани желает кавы?», опять кофе и коричневая с бежевым ажурная пена, стекающая по боку джезвы прямо на раскаленный песок, искаженная перспектива, прекрасная скособоченность зданий и мелкие подробности их устройства, вроде внутренних двориков, черных лестниц, глухой стены с единственным маленьким окошком на уровне 4-го этажа, Высокий замок над городом - им вроде бы немного поднадоели.


И они с радостью отдали мне его, как капризные барчуки отдают кухаркиному сыну прежде любимую, но потрепанную игрушку. Исцарапанную, облезлую лошадку на колесиках. Когда-то нарядную и веселую, а сейчас поблекшую и жалкую.

Но это для них - поблекшая, а для меня - волшебство, чудо, восторг. Я, девочка из пыльной и одномерной провинциальной Махачкалы, тогда не знала, что со Львовом нужно осторожно, что с него и с Артурушки Волошина начнется тот страшный отсчет, про который Игорь Клех написал «Начали наконец умирать мы сами». Ничего еще я не знала. Ни про Лычакив, который расположится у меня в сердце и памяти, прирастая год от года. Ни про то, что вдали от Львова буду еще много лет жить тем, что он мне дал, дышать его отравленным воздухом, что успела набрать в легкие, пить его горькую воду, а шпили его костелов будут протыкать насквозь все новые города, куда я попаду. Просто всплескивала руками и ахала. Даже говорить не могла, не было тогда у меня подходящих слов.

Но в первую же ночь меня вытащили погулять. Тут-то все и случилось, тут меня и накрыло. В Бернардинах, кажется. За крепостными стенами, подле монастыря, около колодца, который тогда еще был прикрыт решетками, чтоб никто не упал, не потерялся в этой черноте и глубине. Только я не убереглась. Над ним склонилась, взглянула вниз и пропала навсегда. Что-то мне отразилось внизу, да так отразилось, что я подняла голову и сразу поняла, что стала другой, что до сих пор была пустой перчаткой, а тут город вошел в меня, как ловкая сильная рука. И я пришлась ему по размеру.

Это было такое странное ощущение, такое странное и небывалое, что я даже рассказать о нем толком не могу. Могу только говорить, что все закоулки, все башенки, чердаки и подвалы, все, что я находила потом в этом городе – были знакомы, будто один раз уже виденные.

И треснутое окошко на втором этаже подъезда старого дома, через которое был виден внутренний дворик Музей-Аптеки с галереями и прелестной какой-то скульптурой.

И странная круговая квартира Жоры Черного, где можно было жить неделю и ни разу не встретить людей, которые жили там в одно время с тобой.

И комнатка под крышей, комнатка-квартирка на 4-ом этаже трехэтажного дома, где помещался целый мир, совсем другой мир и хозяйкой его была девушка с «морским именем и мраморными глазами».

И за ночь вырастающие из домов балкончики и прочие финтифлюшки, которых еще вчера не было, точно не было, ты же смотрел, а тут – проявились.

И легкая поступь Захер фон Мазоха, который вроде бы только что прошел по этому вот переулку, но ты не видишь его и не можешь догнать.

И тень былого величия, принадлежности к Австро-Венгерской империи, причастность к ее силе и великолепию, до сих пор не дающая покоя львовянам.

Ну, а через год я уже жила в этом городе. И по ночам упрямо бродила по улицам, где мне открывалось разное, такое, во что и поверить нельзя. Мой тогдашний муж поначалу дико возмущался, говорил, что одной опасно, и просился со мной. Но я никак не могла его взять, никак. Потому что, хотя он здесь вырос, и я его любила, как сорок тысяч братьев, но не ему над черным колодцем июльской ночью сказали, что он перчатка, которая по размеру пришлась чьей-то ловкой, сильной руке.

Обратный процесс

Нормальные бабочки - что? Нормальные бабочки сначала, блядь, бывают куколками, а после уже расправляют своих крыльев!

У меня кажется процесс идет вспять. Еще недавно писала исключительно про култур-мултур и колонки про всемужикиказлы и парила как та же клятая бабочка над всеми людскими заморочками. Какие могут быть заморочки, когда "во саду обстоятельства прежние, только астры цветут, а не мак. И стреекочет кузнечик небрежнее, и никем не беремен гамак. Не напрасно утрами янтарными, что прозрачней, чем кожа луны, мотылек шелкопряда непарного велетает на поиск жены".

Но то было недавно. Сейчас не так.

Колбасит, как нервную девицу в ПМС. Новости царапают по сердцу, а некоторые втыкаются заточкой под ребро.

Первое такое было давно. Когда убили Политковскую. Я ее и не видела ни разу. И не скажу, что прямо сильно-сильно любил-уважала. Но бабахнуло прямо в середку, так что сердце заныло.

И вот с августа прошлого года началось со мной неладное. Точнее, началось раньше. С Марем Алиевой. Если кто не знает, что там и как - вот ссылка.

https://zona.media/article/2017/19/01/marem

Черт, забыла, как нужно ссылки размещать, но кому надо, тот найдет.
Все произошло, когда она мне позвонила. Так вышло, что у нее был мой номер, на всякий пожарный обменялись, я все-таки в дагестане родилась и живу, что-то соображаю в этих раскладах, а что не понимаю сама, знаю. у кого узнать.

Ну и позвонила Марем, перепутав меня с кем-то другим. Но мы поговорили. И я утвердилась в мысли, что она просто авантюрьерка, тетка, с бедламом в башке, раз гооврит о маминых золотых каких-то сережках, оставшихся у мужа, и о прочей ерунде, когда ей, по ее же словам, угрожает смертельная опасность.

Мало того, что я все забыла. как оно бывает. забыла, что восприятие мира совершенно искажается, когда ты оказываешься в такой ситуации, так я еще и поделилась своими, блядь, наблюдениями с кем-то из тех, кто занимался Марем.

И сейчас уже не узнать, сыграли свою роль мои слова или нет, но Марем ушла из убежища и больше ее никто не видел.

Я не самый чувствительный человек. Довольно циничная тварь. Но меня это пробило навылет.
И все, что сейчас происходит в моей жизни я воспринимаю как ответку.

И что ни делаю в расчете, что теперь наконец меня попустит и кто-то там наверху простит и дозволит жить, как раньше, нихуя не выходит. Не отпускает. Закукливаюсь и маловато вохдуха.



Черт, выжить бы...

чайные церемонии

Вчера вечером Рыжий начал Великий Обзвон Корешей.

Салам, - говорит, - аллейкум. Подтягивайся туда-то и туда-то, посидим музыку послушаем. Чаю попьем...

На первое упоминание о чае я среагировала сдержанно. Только хмыкнула. Когда он прозвучал в третий раз - засмеялась. К восьмому разу поняла, что любимый придет поздно весь в блядях и пьяный в дрова.

Приблизительно так оно и вышло)

Лифчик и кактусы

У Полинки очень любопытное представление обо мне,  моих проблемах и способах их, проблем, ликвидации.

Света! – пишет мне эта удивительная девушка в ответ на жалобы, мол, жисть проходит из одних только черных днееей…., - Света, уже купи себе водки, закуски и новый лифчик!

Где-то она права. Новый лифчик способен расцветить жизнь и сделать ее, как минимум, смешнее. Потому что – где он, лифчик, а где экзистенциальная тоска и мировая скорбь, что практически вцепились мне в горло своими змеиными рукаме?

Кстати, о руках. Вот у Валишки – очень длинные ноги. Ходить с ним рядом – унижение. Я не хожу, а постоянно подскакиваю, нагоняю и отстаю и чувствую себя тупым сопливым детсадовцем, семенящим рядом с целым высокомерным пятиклассником. Хотя на самом деле – пятиклассник это я, а Валишка наоборот. Вот так чье-то дурацкое тело вдруг торжествует над твоим прекрасным неебическим духом.

Жизнь вообще загадочная штука. Однажды мой львовский друг Саша Китаец поехал куда-то в далекие ебеня в Приморье работать на звероферме и там его за нос укусила норка. У меня сложилось впечатление, что он только за этим и ехал, потому что почти сразу вернулся. Китаец вообще всюду искал просветления. Для этого он однажды полюбил девушку переводчика с английского и испанского. Полюбил и сразу усадил ее переводить и распечатывать недоступного тогда на русском Кастанеду. Из сереньких распечаток Китаец усвоил, что главное это пейот. Он опять быстренько полюбил свою девушку и отправился по знакомым жрать все кактусы подряд, в расчете на то, что когда-нибудь попадется нужный. Такая диета немножко испортила китайцев характер и его отношения с друзьями-кактусоводами.

Потом кто-то рассказал Китайцу про лягушек. Мол, есть такая порода, которая выделяет отпугивающие галлюциногены. Китаец оторвался от чужих подоконников с колючими питомцами на них и упиздил в карпатские леса лизать жаб. Забытая девушка-переводчик прокляла все иностранные языки и с тех пор говорит только по-украински, да и то – жестами.

Зачем я все это написала – лучше не спрашивайте. Потому что все дело в том, что Полинка прислала мне прекрасную рубашку в подарок. Сильно прекрасную рубашку. Которая – конечно же! – не застегивается у меня на груди!!!

Лучше гор

..и так вдруг надоедает все, прямо до тошноты, до тупой усталости глаза, перед которым выстроили декорации и они стоят бессменно год за годом. И тогда думаешь - нет, надо куда-нибудь ехать, к примеру, в те же горы, где воздух иной по составу и другие цвета, и другие цветы.

Чтобы ехать, ехать, долго и утомительнно кружить по серпантину, взбираться все выше, чувствуя, как закладывает уши. И приехать, наконец, в какой-нибудь полузаброшенный аул, будто целиком вырезанный из камня, немного отдохнуть с дороги в прохладной комнате, где под потолком - прокопченные старые балки, затем взять кусок горячего лаваша, сыр и пойти по незнакомым узким улочкам, вежливо раскланиваясь с согнутыми в три погибели стариками и с коровами - тоже раскланиваться. Выбраться на край села, миновав кладбище с его покосившимися надгробьями и непонятными арабскими словами на них .  

Сесть где-нибудь на холме, запрокинуть голову и подставить лицо яростному солнцу, пока под веками не побегут огненные слепящие шары, затем раскрыть глаза, осмотреть все эти заснеженные вершины на расстоянии вытянутой руки, гремящие водопады, синие тени в складках горы, вспомннить свою тесную квартиру с видомм на стройку и подумать - мамочки, как же я хочу домой, когда уже поедем?)

Черный бублик

Когда Рыжий уезжает в доме начинается трагедия, безлюдность и сплошной голод.
Птому что я какбе для себя крайне редко готовлю, а то и вообще забываю пожрать. ем только чай и сигареты.

Для того, чтобы я стала стройная березка нужно отослать его куда-нибудь месяца на полтора-четыре.

И вот значит, подхожу я к холодильнику, а там, как у классика - "зима, бескрайняя зима", об чем я тут же сообщаю всем, кто на связи.

Мол,  алё!, народ, у меня пустой холодильник!

А некоторый народ говрит мне в ответ, ну ты это.. сваргань бутербродик и не ори, заткнись своим бутербродиком.
И тут я понимаю, что под словами "пустой холодильник" некоторые удивительные люди понимают отсутствие мидий и свежайшей говяжьей вырезки. ну и что сыр бри (или как там зовут эту вашу заплесневелую мерзость. которую положено есть на десерт с грушами?) почти заканчивается.

Я в кооторый раз офигеваю, дорогая редакция! Потому что честная девушка и если говорю - "пустой". стало быть там только лекаство "Капсикам" и  вморозившаяся в стенку очень маленькая веточка  петрушки, а никакие не ваши бри!)))

А вот у вас, у вас, милые граждане и не менее милые гражданки - как у вас с этим? 
Когда вы гооврите - нечего жрать - на самом деле, что за этим стоит?)